Рубрика Афанасия Мамедова. «Вертикальный» классик. К 120-летию Андрея Платонова

Зеленая лампа. Круглый стол.
Авторская рубрика Афанасия Мамедова

Платонов не сложен, он — страшен. А мы… мы
сентиментальны и боязливы.
Майя Каганская. «Платонов, Сталин и тьма»

Платонов не сопротивляется, не протестует, он
безропотно, тропой героя архаического мифа уходит в
смерть, чтобы она воспользовалась его переимчивой речью,
рассказав, как ей удалось совладать с целым народом.
Александр Гольдштейн. «Памяти пафоса»

28 августа 2019 года исполнилось 120 лет со дня рождения Андрея Платонова — писателя, поэта, публициста, драматурга, киносценариста, журналиста, а также инженера-конструктора, изобретателя, ученого-мыслителя — проще было бы назвать его гением ХХ века.

Андрей Платонов еще займет в мировой литературе подобающее ему место — рядом с Джеймсом Джойсом, Францем Кафкой, Марселем Прустом, Томасом Манном, Робертом Музилем… Каждый новый перевод произведений Андрея Платонова делает его равным вышеперечисленным титанам мировой литературы.


Иосиф Бродский писал в предисловии к двуязычному — русско-английскому — изданию повести «Котлован»: «Платонов непереводим и, до известной степени, благо тому языку, на который он переведен быть не может». Правда, тут же добавлял: «И все-таки следует приветствовать любую попытку воссоздать этот язык, компрометирующий время, пространство, самую жизнь и смерть — отнюдь не по соображениям „культуры“, но потому что, в конце концов, именно на нем мы и говорим».

Каждое слово платоновского «вавилонского» языка ведет нас к пределу существования, без которого невозможно постичь собственное «Я», вылупившееся из «звериного» — бешено-пенного, стайного. Платонов страшен, он ходит по краю, он и есть — самый край, за которым исчезает плоть, он — безвестный, обдуваемый космическим ветром угол человеческого сознания. За этим углом — звездная россыпь накрывает нашу четырехтысячелетнюю цивилизацию.

У каждого Платонов свой, и каждая встреча с этим писателем — переселение души на несколько этажей выше. Его по праву можно назвать «вертикальным» классиком.

Зачем было Платонову выбирать себе такой «античный» псевдоним? В чем секрет его герметичной прозы и уникального авторского языка? Что общего могло быть у Платонова с Шолоховым и мог ли Эрнест Хемингуэй «учиться» у Андрея Платонова? И правда ли, что у нас в России Андрей Платонов до сих пор является «фигурой умолчания»? На эти и другие вопросы мы попросили ответить: прозаика, переводчика и эссеиста Валерия Хазина; переводчика и эссеиста Петра Криксунова; литературоведа, лингвиста, автора книги «Литературный котлован. Проект „Писатель Шолохов“» Зеева Бар-Селлу; кандидата филологических наук, специалиста по американской культуре XX века Алексея Гвоздева; кандидата филологических наук Надежду Гурович; филолога, историка литературы и литературного критика, профессора РГГУ Леонида Кациса.

Гений сожженый божественным огнем


Афанасий Мамедов Бытует мнение, что для любого серьезного разговора о творчестве Андрея Платонова сегодня требуется либо «охранная грамота», либо отмашка свыше, так ли это на самом деле?

Валерий Хазин Не возьмусь судить, в какой степени «историкам литературы» требуется отмашка свыше для серьезного разговора о Платонове, особенно если речь идет о взаимодействии гуманитариев с какими-либо государственными институциями. Особенно сегодня. С одной стороны, формулировки «величайший прозаик» и «русский стилист ХХ века» в разговорах о Платонове стали хрестоматийными. С другой, лучшие его тексты (особенно опубликованные посмертно), очевидно, разносят вдребезги любой классический канон. Не говоря уже о том, как безнадежны и печальны попытки составлять подобный канон и вписывать туда Платонова. Чтение его прозы — важнейший и чудовищный опыт для любого читателя (тем более писателя). Но от привычных историко-литературных жизнеописаний сам писатель ускользает, несмотря на уже приличный корпус текстов о нем.

АМ Какие из них вы бы назвали в первую очередь?

ВХ О его «раздваивающейся судьбе» писали многие. В англоязычной критике Платонова, пламенного социалиста, автора нескольких горячих писем Сталину, адепта Лукача и Николая Федорова, почти всегда называют «крупнейшим антисталинским писателем». Я знаю, что написано несколько монографий о языке Платонова. В знаменитой лекции 2013 года «Как читать «Котлован» блистательный переводчик Виктор Голышев справедливо называет Платонова первейшим русским авангардистом и при этом приводит несколько совершенно убийственных фраз из частного письма писателя о необходимости и неизбежности «телесного истребления буржуазии». Фразы эти убийственны. Журнал «Стороны света», издававшийся в Нью-Йорке с 2005 по 2019 г., очень много сделал для открытия Платонова русской и англоязычной публике: в 2009 году там, в частности, опубликовано отличное (хотя и несколько взвинченное) эссе московского писателя Сергея Бардина под названием «Окопный капитан, или Любовь к электричеству». Это настоящая и качественная литературная археология: эссе позволяет увидеть и соотнести биографию «советского инженера, электротехника и мелиоратора Андрея Климентова (автора нескольких изобретений)» и мученическую судьбу писателя Платонова, автора «самой страшной книги, написанной в этой стране». Это поучительно и печально. И безнадежно, наверное. Как безнадежны попытки вывести литературу из биографии писателя или свести литературу к биографии.


АМ Некоторые прозаические произведения Платонова, такие, скажем, как «Чевенгур», «Котлован», «Джан», «Счастливая Москва» и др. обычно называют утопиями или антиутопиями. А как бы вы определили жанр этих произведений? И возможно лисравнивать, скажем, «Чевенгур» с такими известными антиутопиями, как «Мы» Замятина или «1984» Оруэлла?

ВХ Сопоставление текстов Платонова с классическими антиутопиями, наверное, возможно — но лишь в той мере, в какой антиутопиями называют романы Кафки, а его самого считают «социально-политическим» пророком (помнится, мы говорили с вами об этом легкомысленном восприятии Кафки советской и российской интеллигенцией). Внутренние художественные интенции и — буквально — точки зрения Замятина и Оруэлла кристально прозрачны: они видят и вскрывают расчеловечивание тоталитарных режимов. Внутренняя же «точка зрения» и задача Платонова — совсем иная, хотя в английском платоноведении вы постоянно встречаете формулировку «implicit criticism of the system» — «подспудная критика системы». Мне ближе мысль Бродского, который сравнивал Платонова с Джойсом, Кафкой, Музилем и говорил о его «языке смыслового тупика»…

Но в моем восприятии основные работы Платонова в жанровом отношении ближе к «Коричным лавкам» Бруно Шульца, например, и не очень известной у нас трилогии англичанина Мервина Пика о Титусе Гроанском. Этим авторам посчастливилось попасть в русскую словесность благодаря гениальным переводчикам: Шульца перевел великолепный Асар Эппель, Пика — Сергей Ильин. На мой взгляд, и Шульц, и Пик, и Платонов (каждый по-своему, конечно) пытались, тем не менее, решать одну задачу — пересоздавали так называемую реальность как бы заново, с помощью пересоздания языка — с псевдобиблейской наивностью переименовывая все, что их окружало: предметное, телесное, земное. «Реальность» перед их взором была разная, а вот художественный результат сходный — собственный, ни на что не похожий «замок языка». Эта писательская задача нередко пугала читателей, и отчасти ужасала самих авторов. Я бы рискнул назвать этот жанр лингвистическим травелогом — дневником странствия к границам жизни и смерти на лодке языка. В случае Платонова крайними точками этого странствия — отправной и финальной — наверное, можно считать «Котлован». В известном смысле, платоновский «замок языка» построен на суглинистом котловане. Поскольку такова была окружающая его «реальность».

Спустя 9 лет после смерти Платонова, в 1960 году, Василий Гроссман, в радиоэфире говорил о своем ближайшем друге как о писателе, «который хотел понять самое сложное (а на самом деле самое простое) — сами основы человеческого существования». Семен Липкин потом заметил, что эта радиопередача была «первым разумным и стоящим словом, сказанном о Платонове в России» (цитирую по памяти с английского перевода).

АМ Вы согласны с мнением литературоведа Нины Михайловны Малыгиной, что истинная причина травли Платонова при его жизни и после крылась в элементарной зависти литературных администраторов — «завидовали популярности и авторитету, а главное — гению Платонова»?

ВХ Похоже, что так и было. Притом, что Платонов издал, как минимум, восемь книг в сталинской России, «авторитет и популярность» — понятия весьма зыбкие в тогдашнем писательском мире. А вот совершенно необычная природа его дара была, наверное, очевидна.

АМ Есть у Платонова произведения, о которых меньше говорят — это сказки… Можно ли сказать, что истоки платоновской сказки в русском сказочном фольклоре? Или тут кроется что-то иное?

ВХ Мне кажется, значение литературных переработок русских и башкирских сказок, которые готовил Платонов (в том числе по протекции Шолохова) несколько преувеличено, хотя я не чувствую себя здесь экспертом. Но есть, по-моему, более глубокое сродство его поэтики со сказками, особенно волшебными и анималистическими. Я разделяю представление этно-лингвистов и антропологов о том, что сказка формируется и капсулируется в период окончательного разложения мифов, а затем сохраняется и передается как текстуальный способ терапевтического переживания ритуалов перехода. Соприкасаясь с текстами сказок, Платонов, видимо, не мог не почувствовать в них особого, родственного источника вдохновения. Обоюдного источника, сказал бы я, подражая Платонову. Этот общий источник, ощущаемый в сказках, — метафизический ступор, озадаченность перед границами жизни и смерти. Озадаченность, в которой совмещены бесцельное любопытство, восторг и ужас. Нечто вроде той озадаченности, которая охватывала античных философов при созерцании апорий бытия и небытия, точки и бесконечности и т. д. Сказка позволяет сделать непроходимое (апорию) проходимым и переносимым хотя бы в границах волшебного повествования — и потому так завораживает детское сознание. Подозреваю, что «даймон Платонова» вел его теми же «сказочными тропами». Отсюда его одушевленное электричество, живые паровозы и агрегаты и окаменелые люди. Отсюда немыслимое сочетание странного, замогильного юмора и отстраненной телесной жестокости. Тот же Виктор Голышев подметил, что, скорее всего, Платонову было страшно, когда он писал, то есть ужас таился для него в самом процессе писания, говорения, переплавки языка в поисках оснований человеческого бытия.

АМ Как вы относитесь к мнению многих платонововедов, что платоновский текст, откликающийся на любой возможный сегодня эстетический алгоритм, терминологический ряд, остается одновременно принципиально закрытым?

ВХ Кажется, Платону приписывают следующее высказывание о Гераклите: «Я прочитал. То немногое, что я понял, — прекрасно. То, что не понял, должно быть, еще прекраснее…». Фолкнер называл Джойса «гением, сожженным божественным огнем». Мне кажется, случай Андрея Платонова — схожий.

Вновь сошлюсь на тонкое замечание Виктора Голышева, который показывал, что знаменитые платоновские «стяжки» (свертывание в двух-трех словах многосоставных понятий) или — наоборот — «избыточность» нередко порождены чисто поэтическими (а изначально — философскими) намерениями пишущего — т. е. как бы «продиктованы» как бы заново сотворяемым языком. Поэтому многие говорят о поэтической сверхконцентрации смыслов и сдвигов в прозе Платонова.

АМ Платоновское письмо — оно ведь совершенно особой, почти неземной породы…

ВХ Владислав Отрошенко в отличном коротком эссе размышляет об особом «существе языка Платонова», вспоминая знаменитый «тамбовский эпизод», описанный Платоновым в письме жене: «Два дня назад я пережил большой ужас… Лежа в постели, я увидел, как за столом сидел тот же я и, полуулыбаясь, быстро писал. Причем то я, которое писало, ни разу не подняло головы, и я не увидел у него своих глаз… Есть много поразительного на свете. Но это — больше всякого чуда».

Что мы можем сказать об этом «пишущем существе»? — спрашивает Отрошенко. Оно полуулыбалось и быстро писало, не показывая своих глаз. И это все, что мы знаем о нем… Тут вспоминается и Гераклит, и Борхес, и Кафка, и «квадратный Арзамасский ужас» Толстого. Невольная и непоправимая ошеломленность собственным даром.


АМ И все же вернемся к теме герметичности платоновских текстов.

ВХ Мне кажется, закрытыми, в какой-то мере, эти тексты оставались и для самого автора. А временами закрывались и «сказочные тропы» к ним.

Но при этом — удивительным образом — эти тексты остаются принципиально открытыми. И в этом смысле замечательно, что о языке Платонова размышляет Голышев-переводчик, скрупулезно анализируя тексты как бы «в обратном переводе с английского». При соприкосновении с чужим языком платоновские «сдвиги и стяжки» открываются совершенно по-новому.

Например, Роберт Чендлер (сегодня — один из главных британских переводчиков и популяризаторов Платонова) заметил, что в «Котловане» политически юркое словечко «ликвидация» последовательно используется как физическая реализация метафоры, заключенной во внутренней форме этого латинского заимствования. Liquidation — растворение, уничтожение водой.


Читающим по-английски, кстати, очень рекомендую заглянуть в давнее, но очень толковое интервью Роберта Чендлера газете «Guardian» за 2010 год, в котором он рассказывает об эволюции своих переводов из Платонова (а он в соавторстве переводил и сказки, и рассказы, и «Чевенгур», а «Котлован» решился перевести даже дважды — в 1994 и 2009 гг.). Познавательно и поучительно. Да ведь и английский вариант названия «Котлован» — строительное клише Foundation Pit, если вслушаться в его первоначальное значение-оксюморон («яма основания/оснований») заставляет заново (и немного иначе) звучать те зловещие обертона, которые скрыты в русском слове «котлован».

АМ Что ждет платоновские тексты в будущем? Раскроются ли они читателю в большей степени?

ВХ Очевидно, что со временем многое в платоновской прозе будет естественным образом закрываться для понимания: испарятся советизмы, канцеляризмы 30−40-х и множество связанных с ними угрюмо-шутовских коннотаций, выветрится сюжетное и телесное напряжение. Но, по-видимому, начнут мерцать и просвечивать новые точки и новые линии платоновского языка.

Платоновантичный марксист, а если шире — советский античник


АМ Среди историков литературы бытует мнение, что Андрей Платонов вписан в состав русских классиков пока чисто формально, на самом же деле, он эдакая «фигура умолчания», так ли это на самом деле?

Петр Криксунов Ни в коем случае! Он — сама русская литература и есть! И плоть от плоти русского народа. Кто, как не он? И язык его не искусственный какой-то, он из «подсознания» этого народа напрямую и проговаривается — сам по себе, почти без участия автора.

АМ И литературоведы, и читатели любят подбирать писателям пары. Разумеется, Андрей Платонов не исключение: его почему-то часто сравнивают с Михаилом Булгаковым. Вы переводили на иврит такие произведения Михаила Булгакова, как «Мастер и Маргарита», «Собачье сердце», «Роковые яйца», переводили вы и платоновскую «Счастливую Москву». На ваш взгляд — между двумя этими писателями много общего? Корректно их сравнивать?

ПК И опять ни в коем случае! Когда-то я думал, что у Платонова свое особое чувство юмора, и что он вообще иногда сатирик — ну, как, скажем, Булгаков. И, в принципе, некий формальный поджанр сатиры и/или юмора мог бы оказаться, чисто гипотетически, единственной «общей точкой» между ними. Но этого не случилось. Совместная работа с Майей Каганской над эссе о Платонове убедила меня бесповоротно: ни капли юмора в его вещах нет. И если что-нибудь подобное вдруг начинает казаться, не верьте — это не улыбка, а лишь страдальческий оскал, лишь «маска» вселенского трагизма земного бытия.


Пару Платонову я подобрал бы как раз в живописи и в поэзии, а не в прозе. Художник Петров-Водкин советского периода — поразительно платоновская «пара». А в поэзии — конечно, Заболоцкий. В особенности, абсолютно платоновская его поэма «Торжество земледелия». Поэтому Заболоцкого, при всей его уникальности, можно назвать «Платоновым в поэзии». Правда, есть главная разница между ними: мы все знаем, что Заболоцкий умел также прекрасно писать иначе — чуть ли не классическим языком XIX-го века. А Платонов — ни за что! У него всегда — живая земля, стоящая вертикально дыбом, а на срезе — чуть ли не шевелящиеся от сердобольности автора ее вполне живые внутренности!

Что же до «Счастливой Москвы», то это прекрасная вещь, как бы «оптимистическая» по изначальному замыслу. Моя самая любимая у Платонова. Но что тут за оптимизм на самом-то деле, простите, пожалуйста, когда высшее счастье — это напрочь растворить свою неповторимую индивидуальность в бесконечно-единообразно-сером коллективном единстве каких-то невнятных «других»? А ведь по «Счастливой Москве» это и есть подлинное счастье! Вот он какой, Платонов, вот оно, его «бедное вещество», от которого стынет кровь в жилах, и одновременно радуется и вовсю играет эстетический нерв читательского (переводческого) организма. Подражать ему не получается ни у кого.


АМ Поскольку мы сейчас с вами заговорили о «Счастливой Москве», хочется задать вам вопрос. Почему вы выбрали для перевода именно это произведение Платонова и как бы вы определили его жанр?

ПК Тут, как это часто бывает, дело оказалось в моем ранне-подростковом чтении. В 1966 году вышло «Избранное» Платонова, такой серый том в целых 540 страниц (что само по себе было полным чудом — даже на фоне хрущевской «оттепели»). Мое юношеское воображение тогда больше всего поразил относительно короткий рассказ «Скрипка». И, когда в 1990-х я лишь услышал о том, что обнаружен неизвестный дотоле роман Платонова «Счастливая Москва», сразу екнуло сердце — интуиция подсказывала, что в нем должно быть хоть что-нибудь от «Скрипки». И «полный» текст романа — пусть и неоконченного — не только не обманул ожиданий, но и превзошел их по всем параметрам.

По жанру это, конечно, роман: есть героиня и герой, есть что-то вроде сюжета, иногда даже связного повествования, есть «любовь» (даже «любови» во множественном числе, хотя они все и «странные»). Но главный, неназванный герой романа — это его язык: в первую очередь, наслаждение, а потом уже и интенсивнейший «спортзал» для читателя и, в особенности, для переводчика. Это как непосредственное общение с пришельцем из космоса.

Меня еще очень порадовал фантастический элемент романа, нашедший наиболее четкое выражение в его краткой версии (либо несколько измененном варианте к нему?) под названием «Московская скрипка». Этот рассказ, кроме заглавия, не сильно отличающийся от той моей юношеской версии, я обнаружил, когда работал над составом своего ивритского платоновского сборника (кроме «Счастливой Москвы», я включил в него «Московскую скрипку», «Ювенильное море» и свое послесловие под названием «Бедный крик ненастной осенью»). Там скрипка дивно играет сама по себе, в самой полной из возможных гармоний со Вселенной! Достаточно одного легкого прикосновения смычка, и учиться играть совсем не нужно. А изготовлена она из отходов (!) идеального материала для идеально-честных весов (или гирь и разновесков для них). Мне больше всего понравилось, как фантастически-прекрасно, вот этой самой своей «скрипкой», Платонов преобразует серый ужас московской повседневности 1930-х годов в настоящую вселенскую гармонию! Только языком, только одной текстовой тканью.

Так вот, «Счастливая Москва» — это с виду роман «по всем статьям», но одновременно еще и текст, взламывающий все привычные рамки романного жанра. Это — одна из вершин платоновской метафизики, устоять перед очарованием которой невозможно.


АМ Готовясь к интервью, я обнаружил такой любопытный факт. 20 сентября 1920 года Андрей Платонов написал неизвестному, приславшему свои стихи в газету «Красная деревня» и, вероятно, назвавшему себя, ни больше ни меньше, Сыном Человеческим: «Сыну Человеческому. Стихи «Романс Красного фронта», «Народный гимн свободе» и «Всем ищущим Бога» напечатаны не будут, несмотря на их искренность и красоту. Ведь все это личное дело, и интересует оно немногих. Вглядитесь в русский народ, он ищет своего блага, а в бывшем Боге он блага не нашел и навсегда отошел от него. Ваше обожествление природы (пантеизм) тоже не решает религиозного вопроса, т[ак] к[ак] люди признали ненужность его для жизни. И избрали гораздо более верный путь — науки и свободной мысли». Как вы считаете, был ли Платонов верующим человеком, обладал ли христианским сознанием?

ПК Это, кажется, один из самых сложных и не до конца разрешимых вопросов, касающихся Платонова. Где-то в записных книжках у него сказано, что Бога у русского народа отняли, а замены никакой не дали. И так получилась всенародная беда. А ведь сам Платонов от своего народа неотделим! Он прекрасно понимал, что сухой (и при этом даже самой общественно-полезной) наукой для целого живого народа Бога не заменишь, ну, никак. Но сам для себя, кажется, упорно пытался это сделать. Именно с помощью науки. И даже временами казалось ему, что он в этом деле преуспел. А мне кажется, что как раз вот этого самого (им же осуждаемого) «пантеизма» он сам избежать полностью не смог. С давних пор меня преследует четверостишье из «Эфирного тракта», которое отпечаталось в памяти не совсем по тексту оригинала: «И по хребту радиоволн [в ориг.: «электроволн"] / Плывущее внимание, / Как ночь в бульварном, мировом / Затрепанном [в ориг.: «Таинственном"] романе». Так вот, в этом самом «плывущем внимании» я и подозреваю настойчиво отрицаемого Платоновым (на словах), его «пантеистского» Бога. Что же касается именно христианского сознания, Платонов, возможно, неким скрытым от нас образом и отходил от него практически, но продолжал всю жизнь живо интересоваться вопросами христианской веры. Внешнее тому доказательство я вижу в одной дневниковой записи Шкловского, где сказано, что они с (молодым тогда) Платоновым, кажется, около трех часов проговорили о Розанове!


АМ Не помните, что конкретно из произведений Василия Васильевича их так заинтересовало?

ПК По годам получается, что они могли говорить только о недавно вышедшей последней розановской книге — «Апокалипсис нашего времени». Кстати, столь живой интерес к Розанову демонстрирует одновременно интерес не только к судьбе христианства в большевистской России, но и к судьбе евреев тоже. Если попытаться сформулировать точнее, традиционное христианство русского народа является как бы почти тайной изнанкой явного и очевидного платоновского гностицизма. В записных книжках (примерно 1943-го года), уже после «Счастливой Москвы», он и с попыткой своего позитивизма расправляется, не стесняясь, опираясь на кровную связь со своим народом. Он пишет: «Великое заблуждение: принимаются за истину те данные науки, которые исторически преходящи, как бы являются рабочим пейзажем, видимостью при движении, исчезающие при углублении в природу. Но вся тайна — что у нас народ хороший, его хорошо «зарядили» предки. Мы живем отчим наследством, не проживем же его». И ведь народ в сознании Платонова неотделим от его Бога! Поэтому дальше следует уже совсем федоровская фраза, которую можно считать наиболее краткой и точной формулой отношения самого Платонова к Богу: «Очень важно. Конечно, лишь мертвые питают живых во всех смыслах. Бог есть — покойный человек, мертвый».

АМ Выше вы упомянули историка литературы, эссеиста Майю Каганскую, которая в свое время написала тонкое и вдумчивое эссе о творчестве Андрея Платонова — «Платонов, Сталин и тьма». Во многом, это эссе — ваша совместная с Майей Каганской работа. Не могли бы вы пояснить, что Майя Каганская и вы имели в виду, когда говорили в «Платонове, Сталине и тьме» об «античности» Андрея Платонова?


ПК Как замечательно, что вы об этом спросили. Где-то в начале нашей совместной работы, я принес ей следующие строки из «Счастливой Москвы»: «…греческие города, порты, лабиринты, даже гора Олимп — были сооружены циклопами, одноглазыми рабочими, у которых древними аристократами было выдавлено по одному зрачку — в знак того, что это — пролетариат, осужденный строить страны, жилища богов и корабли морей, и что одноглазым нет спасения. Прошло три или четыре тысячи лет, сто поколений, и потомки циклопов вышли из тьмы исторического лабиринта на свет природы, они удержали за собою шестую часть земли, и вся остальная земля живет лишь в ожидании их. Даже бог Зевс, вероятно, был последний циклоп, работавший по насыпке олимпийского холма, живший в хижине наверху и уцелевший в памяти античного аристократического племени…»
— «Платонов — античный марксист!», — объявил я Каганской в полном восторге.
— Нет, шире, — сказала Майя. — Он — советский античник.
Еще она указала на платоновскую культурологическую чувствительность: советская идеология возвеличивала культ здорового тела, устраивала показательные всенародные парады физкультурников, культивировала различные виды спорта и соревнований, как в древней Греции. Эта тенденция отражалась и в языке советских СМИ, и в интонациях дикторов.

Но лучше всего сформулировала уже развернутую идею сама Каганская в своем эссе о Платонове: «…От «золотого века» до «серебряного», от первого перевода «Илиады» до Мандельштама, античность — наследственное, интимное, почти домашнее событие русской культуры.
И Платонов — «античник». Псевдоним извлечен не только из отчества, но и в честь духовного отечества — Платона, которого знал и любил.
Платонов не просто русский, он — советский «античник». А это другая когорта.
Недаром тов. Сталин завершил свой гениальный труд «Краткий курс истории ВКП (б)» сравнением нашей партии с мифическим древнегреческим героем Антеем, который, стоит ему ослабеть, прикасается к земле — и тут же восстанавливает силы. Так аллегорически преподано, что наша Земля — это массы, а наша сила, — это связь с ними.
Один из лучших рассказов Платонова называется «Фро», — сокращение от русского женского имени «Ефросинья», и — мраморный обломок имени «Афродита»: в русской пролетарской девушке скрывается древнегреческая богиня.
Кому же, как не Платонову, воспеть и отпеть советского Икара, да еще в юбке?»

И я добавлю: а ведь «советский Икар в юбке» — как раз и есть героиня романа «Счастливая Москва», Москва Ивановна Честнова!

АМ Бродский, да и не только он, считали, что Андрей Платонов не переводим на другие языки. В какой мере вам, при переводе его текстов на иврит, удалось сохранить платоновский стиль, с какими сложностями вы столкнулись? И не могли бы вы подробней рассказать, как воспринял израильский читатель это сложное произведение?

ПК Пожалуй, труднее всего было передать именно фон московской советско-«имперской» атмосферы 1930-х годов. Не хотелось чересчур многих постраничных примечаний, кое-что пришлось растворять прямо в тексте. Я имею в виду, например, советские аббревиатуры того времени — ОСОВИАХИМ, МОПР, МОГЭС и т. д., и вообще весь этот жуткий советский «новояз». В «Ювенильном море» на сей счет дела оказались еще круче, чем в «Счастливой Москве». Но как-то пытался выкручиваться, тем более, что язык, изобилующий аббревиатурами, встречается в еврейских источниках еще в Талмуде. Как всегда, трудно было с просторечьем, разговорным языком повседневности. Но больше всего я следил за эпитетами, чтобы они ни в коем случае не получались стандартными, а оказались с «вывертом» в нужном направлении, как у Платонова. Очень следил за музыкой и ритмом текста, с тем чтобы в переводе как можно четче прослушивалась интонация оригинала. И, вероятно, утверждение, что Платонов непереводим — не так уж и верно. Посмотрите, как замечательно получился перевод повести «Джан» (Soul) на английский у Роберта Чандлера! Да и другие платоновские вещи он перевел здорово. А раз на иврите и по-английски удалось что-то приличное сделать, вероятно, и прочие языки не совсем безнадежны? Что до реакции на мой перевод «Счастливой Москвы», отзывы были, за редкими исключениями, от просто хороших до восторженных.

АМ Да, я слышал, к примеру, что известный художник и ивритский литератор Яир Гарбуз включил ваш перевод романа в число десяти книг, изменивших его мировоззрение на протяжении всей жизни. «Еврейский вопрос» и Андрей Платонов — тема на сегодняшний день малоизученная. Как только кто-нибудь ее коснется, непременно вспомнят о дружбе Платонова и Гроссмана. Достаточно прочитать рассказ «Альтеркэ», чтобы убедиться, что тема эта имеет право на существование. К тому же, я слышал, что Платонов помогал Эренбургу в создании «Черной книги», собирал материалы для нее. Говорят, Платонов был чуть ли не единственным не-евреем, допущенным к работе над «Черной книгой». Вам что-нибудь известно об этом?

ПК К сожалению, мне тоже известно очень мало, кажется, почти столько же, сколько и вам. Ну, может быть, за исключением нескольких строк из записных книжек Платонова военного времени (1941−1942): «Жизнь как тупик, как безысходность, как невозможность (вспомни вокзалы, евреев эвакуированных и пр.)… Особое состояние — живешь, а нельзя, не под силу, как будто прешь против горы, оседающей на тебя». Или вот очень страшная крохотная заметка 1943 года об освобожденном концлагере в Рославле, под Смоленском. Там «евреев всех расстреляно…» без точного числа, «и еще не считаны несколько могильников: евреи». В книге имеется важное примечание редактора к этой платоновской дневниковой записи: «История узников лагеря и тюрьмы в г. Рославле нашла отражение в рассказе «Девушка Роза» (под названием «Роза» опубликован в журнале «Иностранная литература», 1944, № 4, на испанском языке (??)). Рославль был освобожден 25 сентября 1943 года».

АМ А давно Андрея Платонова начали переводить на иврит? И кто был первым?

ПК Первой была маститая переводчица художественной литературы с русского и немецкого на иврит, лауреат Премии Израиля, Нили Мирски (1943−2018). Первый ее перевод рассказа «Семен» появился в № 1 лит. журнала «Симан криа» (1972). После многих лет изучения творчества Платонова и литературы о нем, Мирски выпустила в Тель-Авиве в 2007 году объемный сборник своих переводов, которому дала название «В прекрасном и яростном мире», туда вошли пять относительно небольших вещей («Семен», «Река Потудань», «Седьмой человек», «Епифанские шлюзы», «В прекрасном и яростном мире»), а за ними следовали произведения пообъемней: «Сокровенный человек» и «Котлован». На книгу Нили Мирски широко и положительно реагировали в израильской прессе.


Почти одновременно с моей «Счастливой Москвой» вышел в Иерусалиме сборник коротких вещей Платонова «Одухотворенные люди» (2010) в переводе Романа Веттера. В него вошли: «Родина электричества», «Песчаная учительница», «Московская скрипка» (мы с Веттером оба перевели этот рассказ, независимо друг от друга и наверняка по-разному), «Третий сын», «Фро», «Одухотворенные люди», «Неодушевленный враг», «Афродита», «Возвращение», «Уля» («Улю» я тоже перевел и опубликовал в поэтическом журнале «Кармель» в 2004-м году), «Любовь к Родине, или Путешествие воробья».


Возможно, этот последний рассказ мне стоило бы включить в свой ивритский сборник, поскольку он имеет прямое отношение к «теме» скрипки и скрипача в «Счастливой Москве». Вполне вероятно, что в разнообразной ивритской прессе, где немало литературных журналов и интернет порталов, могли появляться и другие переводы Платонова, не учтенные здесь мною.

Нам повезло

10.09.2019 10:02, @Labirint.ru



⇧ Наверх