Легко ли быть папой Хэмом? К 120-летию Эрнеста Хемингуэя

Зеленая лампа. Круглый стол.
Авторская рубрика Афанасия Мамедова

«Мне все равно, что такое мир. Все, что я
хочу знать, — это как в нем жить.
Пожалуй, если додуматься, как в нем
жить, тем самым поймешь, каков он».
Эрнест Хемингуэй

21 июля 2019 года исполняется 120 лет со дня рождения Эрнеста Миллера Хемингуэя — писателя и журналиста, непримиримого борца с фашизмом, одного из столпов американского модернизма.

Для одних литературных критиков середины ХХ века, таких, скажем, как Эдмунд Уилсон, он был «краеугольным камнем поколения», к которому сам Уилсон принадлежал. Другие критики — не менее знаменитые, чем Уилсон — полагали, что более ограниченного писателя, чем он, трудно сыскать, что будто бы именно поэтому его герои так молчаливы и бездушны, любят лишь бокс, бой быков, драки, ловлю форели и другие «мужские утешения» не высокого полета; о стиле его письма и говорить нечего, настолько он минималистичен, «графичен», а если быть точнее — опрощен. Неудивительно, что за последними в США закрепилось прозвище «отцеубийц», ведь по всему миру Хемингуэя называли не иначе, как «папой». (Уж не были ли эти критики, страдающие «эдиповым комплексом» на службе у директора ФБР Эдварда Гувера? В истории американской литературы хватает примеров, когда критика по спецзаданию пыталась уничтожить творчество «неугодных» писателей.)


В отличие от США, у нас «папой» его признали безоговорочно, хотя почему-то долгое время откладывали публикацию одного из лучших его романов — «По ком звонит колокол». Поговаривают, будто даже сам Никита Сергеевич не удержался-таки, пустил в меру честную слезу, узнав, что сорок девятый нобелевский лауреат покончил жизнь самоубийством.

В страну, недавно освободившуюся от оков деспотии, из которой долгие годы выколачивали Бога, в которой выросло несколько поколений мальчиков и девочек, лишенных дедов, отцов и старших братьев, он буквально вдохнул надежду на новую жизнь, стал «охранителем семейных очагов», «доверительным лицом», «символом „оттепели“», а его книги — «судом чести и чувств» и «залогом успеха в новой жизни». Проза Хемингуэя стала тем цементирующим составом, без которого поколение шестидесятников если бы и сложилось, то непременно вскоре распалось, не оставив по себе доброй памяти.

Его «бородатый» фотопортрет в рыбацком свитере (от Диора) и первый двухтомник, «одетый в монашескую рясу», с предисловием и комментариями Ивана Кашкина, стояли практически в каждом интеллигентном доме на самом видном — да что там, на видном, почетном месте — и работали, точно система «свой-чужой».

Молодые люди влюблялись и расходились, как герои его произведений, дрались и пили, уходили в горы и искали свой остров в океане или кошку под дождем, или иссохший мерзлый труп леопарда, который лежит почти у самой вершины западного пика Килиманджаро, называемого племенем масаи «Нгайэ-Нгайя», что значит «Дом бога».

Сравниться с тем влиянием, какое Хемингуэй оказывал на наших соотечественников в 60-е, мог только джаз. Американский. Впрочем, и американский джаз тоже шел тогда под его прозу.

Но времена меняются, рушатся стены и мосты, уходят герои, неизменными остаются самые простые вещи — восходящее солнце, глаза любимой, место для стелы и календарь. Как случилось, что великий американский писатель стал еще и «русским народным писателем», породив сонмы подражателей и целое направление в нашей литературе? Какое место папа Хэм занимает, спустя полвека, в новой России? Как к нему относятся сегодня на Западе? Можно ли назвать поколение шестидесятников — «потерянным»? На эти и другие вопросы мы попросили ответить советского и российского литературоведа, доктора филологических наук, профессора МГУ, специалиста по американской литературе XX века, в том числе, по творчеству Уильяма Фолкнера и Эрнеста Хемингуэя, Николая Анастасьева; израильского писателя и журналиста, шестидесятника Давида Маркиша; филолога, переводчика, преподавателя русского языка и литературы Екатерину Кузнецову, кандидата филологических наук, доцента кафедры гуманитарных дисциплин Московского Международного университета, специалиста по американской культуре XX века Алексея Гвоздева.

Вся американская литература по преимуществу мужская


Афанасий Мамедов Пик популярности Эрнеста Хемингуэя пришелся на 60-е годы прошлого века. Какое место он занимает в нашей литературе сегодня, и как к нему относятся на Западе?

Николай Анастасьев В последние годы на русском языке обнародовано несколько книг о Хемингуэе, что, казалось бы, должно свидетельствовать об оживлении угасшего было интереса к его творчеству. Увы, это иллюзия, ибо авторов этих книг и, прежде всего, биографии Хемингуэя, написанной для серии «ЖЗЛ» Максимом Чертановым (кажется, это псевдоним), творчество писателя — язык, сюжеты, персонажи и т. д. — занимают как раз в последнюю очередь, а в первую — сор быта, альков, охотничьи пристрастия и винные вкусы. Между тем, по справедливому замечанию Набокова, писатель издерживает свою биографию в книгах, и, стало быть, небрежение оными не приближает к нему, а удаляет, сколь бы ни щекотали нервы неприхотливого читателя скандалы, слухи, интриги недругов и щедрые жесты друзей. Насколько я могу судить, то же праздное любопытство к частной жизни писателя отличает и немногочисленные очерки жизни Хемингуэя, что появляются сейчас на Западе, прежде всего, на его родине, в Америке.

Ничего даже отдаленно похожего на сочинения Эдмунда Уилсона и Малькольма Каули мне в руки не попадалось. Вот они поистине увлекательны, хотя об охоте на львов, ловле марлинов, корриде и упражнениях на ринге там говорится немного и исключительно в связи с поэтикой романов и новелл писателя Эрнеста Хемингуэя. Что же касается его присутствия собственно в современной литературе, что в нашей, что, скажем, в американской, то я лично его практически не ощущаю, быть может, в силу слишком поверхностного знакомства как с той, так и с другой.


АМ А как могло так случиться, что Хемингуэй стал нашим «национальным писателем»? Не связано ли это, среди прочего, с тем, что появились несколько поколений мальчиков и девочек, лишенных мужской опеки: их деды, отцы, старшие братья либо погибли на войнах, либо оказались в мясорубке сталинского террора? В образе Хэмингуэя их привлекало все в одном — дед-отец-старший брат, «охотник-добытчик», «хранитель очага».

НА Действительно, хоть переводить Хемингуэя у нас начали рано, еще в начале 30-х годов прошлого века (даже раньше, первая публикация датирована 1928 годом), во второй половине 50-х он сделался нашим, как вы говорите, «национальным писателем», если не «нашим всем», то, по крайней мере, частью жизни всякого, в возрастном диапазоне от пятнадцати до пятидесяти и более лет. Свидетельствую как человек, впервые прочитавший «Старика и море», затем (в обратном, стало быть, порядке) «Фиесту», «Прощай, оружие!» и все остальное как раз когда мне было 14 и/или 15 лет. И дело тут, мне кажется, не в послевоенной (у многих моих сверстников) безотцовщине и обездоленности. Просто мы примеряли себя к его персонажам, старались пить, как пьют и не пьянеют они; говорить так, как говорят они, отрывисто и скупо; так же любить, то есть, ни к кому тесно не привязываться и хранить независимость. Разумеется, сейчас, оборачиваясь назад, во всем этом видишь далеко не всегда убедительный театр; сейчас устало понимаешь, сколько в том, шестидесятилетней давности поведении было сантиментальной фальши, да и просто глупости; сейчас, наконец, различаешь такую же фальшь в книгах самого Хемингуэя. Но для этого надо было жизнь прожить и читать научиться — что, к слову, не только благо: обретая, в меру сил, такое умение, многое безвозвратно теряешь, прежде всего, непосредственную свежесть восприятия писательского слова. Но тогда мы были искренни.


АМ Так в чем же тогда был секрет его невероятной притягательности для вашего поколения?

НА Во многом, общее ощущение выразил хемингуэевский сверстник Юрий Олеша, у которого есть примерно такая дневниковая запись. Отчего, задается он вопросом, мы с таким неослабным вниманием следим за совершенно незначительными поступками мужчин и женщин Эрнеста Хемингуэя? А оттого, отвечает он сам себе, что и нам приходится ездить на такси, и нам случается выпить рюмку в баре, и мы, бывает, забрасываем удочку в реку, и мы влюбляемся, и от нас уходят друзья. Хемингуэй умеет показать все это и многое другое с редкой пластической достоверностью, и нам кажется, будто происходящее происходит с нами, здесь и сейчас. Дневниковая запись — не литературно-критическое сочинение, не нужно искать в нем строгости. А в главном Олеша прав. Мы прочли новеллы и романы Хемингуэя, нам показалось, что это прекрасный (что, в общем, правда) и даже безупречный (что совершенная чушь) писатель, но не в том суть: едва успев сделать это открытие, мы в тот же момент Хемингуэя — как художника — парадоксальным образом потеряли, переместив из воображаемого мира в мир реальный. Он стал собеседником в застолье, спутником в походах, добрым товарищем. К слову сказать, тогда, в том воздухе, биографии, подобные нынешним, показались бы куда органичнее, чем сегодня. Но их не было, и, может быть, настоящее в этом смысле старается компенсировать аскезу прошлого. Но в таком случае, как выразился бы их, биографий, герой, победитель не получает ничего.

АМ Принято считать, что Эрнест Хемингуэй — «мужской писатель», что женщины если и читают его сегодня, то только «Праздник, который всегда с тобой», ну и, быть может, еще «Фиесту». Вы согласны с таким мнением?

НА Не знаю уж, что из Хемингуэя читают сегодня именно женщины, пусть об этом судят социологи чтения, но с тем, что он, при всей условности определения, писатель мужской, я готов согласиться. Только дело в том, что вся американская литература — литература по преимуществу мужская, в ней даже дети — мужчины, например, Гек Финн. Что уж говорить о капитане Ахаве, полярниках Джека Лондона, само собой, о солдатах и матадорах Хемингуэя? Но где леди Макбет? Где Кармен? Анна Каренина, тургеневские девушки, Эмма Бовари? Женские лица фатально не даются американским писателям. Натти Бампо стоит перед глазами любого, кто когда-либо открывал книги Фенимора Купера, но затруднительно сказать что-либо внятное про юную особу, появлением которой открывается «Последний из могикан». Быть может, один только Готорн умел по-настоящему, на мировом уровне, писать женские портреты. Ну и Скарлетт О’Хара, конечно. Но «Унесенные ветром» стоят все же на полке с другими книгами, не рядом с классиками, в том числе и классиками ХХ века. А леди Брет, Кэтрин Баркли и Мария — всего лишь эскорт своих героев-мужчин.

Кстати, коли случилась оказия — небольшое примечание к собственной недавней публикации («Дружба народов», 2019, № 2), где я заспорил, увы, сильно задним числом с Георгием Дмитриевичем Гачевым, автором сколь замечательной, столь и провокационной книги «Америка» — одной из частей его, теперь можно сказать, эпохального цикла национальных образов мира. Он написал в ней, в частности, что «любовь еще не начиналась на американском континенте, в американской литературе», и, чтобы изобразить ее, Хемингуэю пришлось ехать в Европу и Африку. Ну как же не начиналась, возразил я, написаны романы Генри Джеймса, Скотта Фицджеральда, пьесы Теннесси Уильямса, об авторах второго ряда, той же Маргарет Митчелл либо Уилле Кэсер, даже не говорю. Да и у Хемингуэя места, где происходят любовные драмы, это лишь условность сюжета, и к тому же находятся эти места не только в Париже, Памплоне или Кении, но и «у нас в Мичигане». Все так, и тут Георгия Дмитриевича, или Гену, как его называли близкие и даже не очень близкие, вроде меня, друзья, несколько занесло. Но есть в его словах и своя правда: любовь в американской литературе — это любовь мужская (прошу только не искать тут намеков на столь модную ныне тему нетрадиционных сексуальных ориентаций, речь идет о чисто художественных предметах).

АМ А что вы вообще думаете о модном нынче гендерном разделении в литературе?

НА На мой, допускаю, не просвещенный взгляд, это проблема выдуманная. Она имеет чисто ситуационный характер. Есть книги, написанные мужчинами, есть книги, написанные женщинами. Естественно, они отличаются друг от друга, как отличаются друг от друга книги, даже если они написаны на одном языке и примерно в одно и то же время, одного мужчины и одной женщины от книг другого мужчины и другой женщины. Например, проза Диккенса от прозы Теккерея. Или лирика Цветаевой от лирики Ахматовой. Но вершины, если это вершины, по слову той же Цветаевой, сходятся, и там, наверху, никакого «гендерного деления» нет. Сапфо — женщина, и она писала в 7 веке до н.э. Катулл — мужчина, и он писал 6 столетий спустя, но дает своей возлюбленной Клодии имя Лесбии по названию острова, на котором жила Сапфо, а также пользуется, хоть и нечасто, сапфической строфой. Любителям поупражняться на этой действительно оживленной ныне площадке предлагаю проделать такой эксперимент: положите рядом любую из книг Вирджинии Вулф, например, «Миссис Дэллоуэй», и любую из книг Олдоса Хаксли, например, «Контрапункт», и укажите, какие действительно имеющиеся в них различия связаны с половой принадлежностью автора. Боюсь, эффект получится нулевой.


АМ Как вы относитесь к высказываниям тех современных литературоведов, которые развенчивают мужество Хемингуэя, мужество его героев, называя его показным, никак необоснованным, а наши плюс к тому и мужество шестидесятников ставят под сомнение, полагая, что и оно тоже не что иное, как компенсация, замещение, подмена, мол, откройте Фрейда и все найдете у него?

НА Опять-таки к подобного рода высказываниям не отношусь никак по той простой причине, что они мне неизвестны (кажется, какие-то глухие или даже не очень глухие намеки в этом роде попадались на страницах книги упомянутого М. Чертанова, но положительно утверждать не берусь). Что же касается шестидесятников, то да, верно, их, этих ранних либералов советской эпохи, сейчас вошло в привычку всячески ругать. Чаще всего в таких инвективах, то агрессивных, то безвкусно-ернических, то вовсе непристойных (когда ведущий одной популярной телепрограммы называет академика Сахарова, не шестидесятника, разумеется, но фигуру для них неколебимо авторитетную, едва ли не поджигателем войны), ощущается неуемный дух почвенничества, а более всего угрюмая подозрительность по отношению к чужакам: либералам, демократам, западникам — словом, к пятой колонне, тайно или явно покушающейся на национально-государственные устои России. Во всем этом много паранойи, много невежества, много злобы, и что тут скажешь? Параноиков надо жалеть, а невежд и злопыхателей, ну, не знаю, просто не замечать, что ли. Из всего этого, разумеется, совершенно не следует, будто шестидесятники — это безупречные рыцари, поведение их — образец чести и достоинства, а речи сродни Нагорной проповеди. По всякому случалось, и в иллюзии впадали, и в романтические грезы, и действительно многовато было проповеднического пафоса. Вспоминая себя, каким был в те годы, и своих старших — но всего на 8−10 лет — товарищей, тех, кому один из них, Станислав Рассадин, и придумал имя, я вполне признаю, что ирония во многом заслуженна. Но ирония, а не злобное поношение. При этом факт остается фактом: тем воздухом можно было дышать, и не последнюю роль в освежении атмосферы сыграли шестидесятники, а уж называть это мужеством, или искренностью, или правдолюбием — дело вкуса.


Надо, однако, вернуться к юбиляру. Стало легче дышать, железный занавес чуть раздвинулся, и через образовавшийся просвет стало можно переговариваться с миром, преодолевая стереотипы сознания, разделяющего людей на «наших» и «не наших» (сейчас они, к великому сожалению, энергично возрождаются). Инструментом этой душевной терапии стало, в первую очередь, западное искусство — писатели, музыканты, артисты. От их общего имени и выступил как раз Эрнест Хемингуэй, у которого оказалось немало «двойников» — спутников: Питер Брук, Ив Монтан, Джордж Гершвин… Сам-то он на роль чрезвычайного и полномочного посла, конечно, не претендовал, это мы его назначили. И в таком смысле он тоже стал чем-то вроде шестидесятника.

АМ У нас Хемингуэю подражало много писателей, еще больше училось у него мастерству, но оказывается не только у нас. Под влияние Хемингуэя попадали многие, впоследствии прославившиеся писатели. Вот что, к примеру, говорил Габриэль Гарсиа Маркес: «Фолкнер вскормил мой литературный дух, а Хемингуэй научил писательскому ремеслу». С чем, на ваш взгляд, связано то обстоятельство, что именно Хемингуэй стал «литературным институтом» для многих писателей?

НА Хемингуэю подражали — именно подражали, а не учились, а это, понятно, намного труднее — не только у нас, но и в Америке, и в Европе. Что неудивительно — первое, что у него бросается в глаза — прием, и обаяние такого стиля слишком заразительно. Как-то в разговоре со мной Чингиз Айтматов обмолвился в том роде, что восхищается языком Хемингуэя. Помнится, я удивился: сам-то он, и в ранних повестях, а уж в таких вещах, как «И дольше века длится день» подавно, пишет совершенно иначе. Чингиз своим чередом подивился моему удивлению: ну как же, ведь он — мастер. Так что прав Гарсия Маркес, на которого вы ссылаетесь. Могу по случаю привести его же, пожалуй даже, более выразительное высказывание: «Он (Хемингуэй.-Н.А.) был и остается величайшим учителем профессиональных писателей. В его работе определенно видны все писательские приемы, у него легко учиться». Такого рода «учеба», конечно, прямой путь к эпигонству, коего следы заметны, честно говоря, в самых ранних вещах Аксенова и Гладилина, в некоторых повестях Сергея Довлатова. Ну, а в серьезный, хотя и не вдруг заметный диалог с Хемингуэем у нас вступали отчасти «лейтенанты» — Бакланов, Быков, Бондарев, а более всего Юрий Казаков и сильно, по моему мнению, недооцененный Георгий Семенов.

АМ А у кого учился сам Хемингуэй, у кого «вскармливался литературным духом»?

НА Что касается «учителей» самого Хемингуэя, то это, в первую очередь, Шервуд Андерсон со своим сборником рассказов «Уайнсбург, Охайо» и Гертруда Стайн. Ученик, надо признать, не чрезмерно благодарный и язвительный, Хемингуэй спародировал ее стиль в известной строке из «Колокола»: «камень это камень это камень». У нас в свою пору с упоением эту строку цитировали — как доказательство разрыва «реалиста» Хемингуэя и «модернистки» Гертруды Стайн. Между тем, ключевые и общеизвестные элементы того, что называют стилем Хемингуэя, — повторы, лейтмотивы и так далее — были впервые разработаны и опробованы в экспериментальной прозе его старшей современницы. Например, знаменитейшая новелла «Мистер и миссис Элиот» с ее рефреном — «Мистер и миссис Элиот очень старались иметь ребенка» — прямо выросла из новеллы Гертруды Стайн «Мисс Фэрр и мисс Скин». А эпизод «Автобиографии», где умирающий в парижской больнице Гийом Апполинер воспринимает клики восторженной толпы «A bas Guillaume!» (то есть, «Долой Вильгельма!») на свой счет, прямо перекочевал в «Праздник, который всегда с тобой», как, впрочем, и сцена в гараже, хозяин которого, обращаясь к подмастерью, якобы и произносит крылатую фразу: «Все вы — потерянное поколение».


АМ Почему сегодня так мало перепереводят Хемингуэя? Не потому ли, что переводы «кашкинской школы» — классика, которую нельзя трогать?

НА Полагаю, этот вопрос следует адресовать самим переводчикам, а также издателям. Во всяком случае, трепет перед «школой Кашкина» (что это, к слову, за школа такая?) тут совершенно ни при чем. Могу лишь строить догадки. Например: переводы Н. Волжиной, Е. Калашниковой, Н. Дарузес, В. Хинкиса и, в первую очередь, действительно пионерские в свою пору, хотя, повторяю, на канонический статус не претендующие работы И. Кашкина хороши настолько, что с ними и соревноваться нет резона? А может, резон есть, но занятие это настолько трудное, что новое поколение переводчиков перед трудностями пасует? Понять могу, переводить, допустим, Стивена Кинга не в пример проще. К тому же, исключения все же имеются — новый перевод романа «По ком звонит колокол». О достоинствах его судить воздерживаюсь, ибо он выполнен самым близким мне человеком, родной женой Ириной Дорониной, и замечу лишь, что хотя бы в одном отношении он ближе оригиналу, нежели давняя, весьма добротная работа Н. Волжиной и Е. Калашниковой, притом, что заслуги переводчика в том нет никакой: просто пали тяжелые оковы цензуры, и никого уже не смущает, как прежде, что у высокопоставленных партийных лиц могут быть любовные связи на стороне (в прежней версии корреспондент «Правды» в воюющей Испании Карков, за которым, как известно, стоит Михаил Кольцов, представлен безупречным семьянином, что несколько противоречит образу, изначально написаному Хемингуэем).

АМ В своем знаменитом сборнике эссе «Нарушенные завещания» Милан Кундера буквально по полочкам разбирает знаменитый хемингуэевский рассказ «Белые слоны». Название этого рассказа работает на знаменитый хемингуэевский подтекст, на его суггестику, чуть перекрути название и будет не совсем понятно, почему, как пишет Кундера, «любой мужчина может произнести те же фразы, что и американец, любая женщина — те же фразы, что эта девушка». Однако стоит заметить, что в оригинале это название звучит несколько иначе — «Hills Like White Elephants». Как вам кажется, чем обусловлено предпочтение переводчика? Только тем, что два слова всегда лучше, чем четыре? Настроением, ритмом, чем-то еще?

НА Мне кажется, ни настроение, ни ритм здесь ни при чем, как ни при чем и стремление к лаконизму, при всей любви к нему самого автора. Возможно, укорачивая в переводе оригинальное название новеллы, А. Елеонская держала в памяти известный завет или, скажем, известную «технологию айсберга», разработанную молодым Хемингуэем: «Можно опускать что угодно при условии, если ты знаешь, что опускаешь, тогда это лишь укрепляет сюжет, и читатель чувствует, что за написанным есть что-то, еще не раскрытое». А впрочем, наверное, я просто фантазирую, или даже умничаю, ведь в самой новелле никакого подтекста нет, а есть прямо сказанное слово. «Девушка смотрела вдаль, на гряду холмов; они белели на солнце, а все вокруг высохло и побурело. — Словно белые слоны, — сказала она». А уж дальше действительно начинается подтекст — Кундера в упомянутом эссе его мастерски раскрывает.


Так что, возвращаюсь к вопросу, не знаю, почему в переводе исчезла вторая половина названия. Я бы лично просто воспроизвел слова девушки: «Словно белые холмы». А ясный намек на то, с чем, вернее, с кем сходен расстилающийся вокруг пейзаж, заключен в первой же фразе новеллы: The hills across the valley of the Ebro were long and white.

АМ Мы сегодня многое в биографиях великих писателей воспринимаем как должное, хотя вопросы по-прежнему остаются. Почему, например, Хемингуэй перебрался на Кубу?

НА Вообще-то Хемингуэй, в отличие от домоседа Фолкнера, любил, как известно, перемещаться по странам и континентам, городам и весям, но действительно, в известном смысле домом его в последние примерно 20 лет жизни стала усадьба Финка-Вихия близ Гаваны (хотя осенью 1960 года он переселился в городок Кетчум, штат Айдахо, где полгода спустя покончил счеты с жизнью). Почему все так сложилось?

Может, потому, что на Кубе была хорошая рыбалка. Может, потому, что там хорошо работалось — на Кубе была написана большая часть романа «По ком звонит колокол», начата и завершена книга лирических мемуаров «Праздник, который всегда с тобой» (вот, между прочим, благодатное поле приложения усилий нынешнего поколения переводчиков — существующая версия, на мой взгляд, мало удовлетворительна), а также последняя книга про испанскую корриду — «Опасное лето».

Может, потому, что после вступления США во Вторую мировую войну в стареющем ветеране пробудился боевой бух, и он объявил своему давнему смертельному врагу —фашизму — персональную вендетту, выходя на своей яхте «Пилар» в Карибское море на перехват немецких подлодок — этот эпизод его биографии, вызвавший, к слову, немалый переполох в штабах американских военно-морских сил, описан в незаконченном, посмертно опубликованном романе «Острова в океане».

А лучше всего, по-моему, то ли поверить, то ли не поверить, но, во всяком случае, прислушаться к объяснению самого писателя. В Америке, по возвращении с фронтов Гражданской войны в Испании, он, по собственным словам, задыхался. «Там плохо проветривалось помещение. Трудно было дышать и думать. Смрад, исходивший от желтого дьявола, с каждым годом становился все гуще. Многие мои друзья от этого и сами начинали смердеть… А здесь, на Кубе, я, может быть, смогу рассказать людям то, что заставит их бояться фашизма».

АМ Бытует мнение, что Хемингуэй и о Советском союзе, о Сталине и НКВД сложил свое мнение еще на испанской гражданской войне, потому и не питал никаких иллюзий. Выбор его — между фашизмом и коммунизмом, в пользу коммунизма — основывался исключительно на положении: «выбираю зло меньшее». Вы с этим мнением согласны?

НА По-моему, на этот счет все написано, или, если опять-таки вспомнить Набокова, издержано в «Колоколе» и в пьесе «Пятая колонна». А сплетни меня не интересуют.

АМ А как на счет того, что, по меткому выражению Гертруды Стайн, Эрнест Хемингуэй принадлежал к «потерянному поколению»?

НА Давайте, по совету мудрого Декарта, договоримся для начала о содержании понятий. «Потерянное» — в каком смысле?

Стоит перечитать, пусть и в неважном переводе, «Праздник, который всегда с тобой», хотя бы главу, которая так и называется: Une Generation Perdue. Там как раз и воспроизводится укор, брошенный пожилым хозяином гаража молодому механику. «Когда я писал свой первый роман, я пытался как-то сопоставить фразу, услышанную мисс Стайн в гараже, со словами Экклезиаста. Но в тот вечер, возвращаясь домой, я думал об этом юноше из гаража и о том, что, его, возможно, везли в таком же вот „форде“, переоборудованном в санитарную машину. Я помню, как у них горели тормоза, когда они, набитые ранеными, спускались по горным дорогам на первой скорости, и иногда приходилось включать и заднюю передачу, и как последние машины порожняком пускали под откос, поскольку их заменили огромными „фиатами“ с надежной коробкой передач и тормозами. Я думал о мисс Стайн, о Шервуде Андерсоне и об эготизме и о том, что лучше — духовная лень или дисциплина. Интересно, подумал я, кто же из нас потерянное поколение?» А дальше Хемингуэй и вовсе припечатывает: «К черту ее разговоры о потерянном поколении и все эти грязные, дешевые ярлыки».

Но это сказано под конец жизни, когда позади остались годы и книги, и многое было продумано и передумано, и давние положения, казавшиеся некогда осмысленными, покрылись от беспрестанного повторения густым слоем пыли, смысл утратили и действительно превратились в привычный набор пустотелых слов. А некогда Хемингуэй сделал эту фразу одним из двух эпиграфов к «Фиесте» — по контрасту с другим эпиграфом, ну да, из Экклезиаста: «Род проходит, и род уходит…»

Однако же, помимо абсолютного авторитета Книги Книг существует еще и явление более узкое, но тоже существенное — опыт истории Нового времени. Мировая война нанесла мощный удар по тем опорам гуманизма, на которых худо-бедно держалась Европа предшествующих ей трехсот лет. Собственно, про это Хемингуэй и написал в своем главном военном романе «Прощай, оружие»: утратили свое содержание, нестерпимой фальшью зазвучали слова вроде «священный», «славный», «жертва», и сохранилось оно только в номерах полков и дивизий да покрытии дорог. Наиболее остро эта утрата выразилось в книгах про войну — самого Хемингуэя, а также Ремарка, Олдингтона, Дос Пассоса, Луи Селина и кое-кого еще, с именами не столь громкими. Но не только у них. Если угодно, «потерянность» гораздо глубже, глубже в онтологическом и экзистенциальном смысле, выразилась в «Волшебной горе», где нет войны, но есть, по справедливой самооценке автора, вся диалектика Европы.

АМ Можно ли считать «потерянным» и поколение наших шестидесятников, для которых Хемингуэй был иконой?

НА Как я уже, кажется, сказал, если Хемингуэй и был для нас «иконой», то совсем недолго, первоначальная безоглядная влюбленность сменилась трезвостью во взгляде, а «иконой» (что тоже не похвально, кумиров творить, как известно, не надо) стал другой американский писатель — Уильям Фолкнер. Но я сейчас не про литературу.

Вряд ли шестидесятники были выносливым поколением в том смысле, какой вкладывал в это понятие Эрнест Хемингуэй. Они для этого слишком поздно родились. Хотя, скорее всего, тут я не судья. Пусть не участники, пусть дети войны, они полной мерой хлебнули в самые ранние свои годы такого лиха, какого, например, я, появившись на свет 8-ю, 9-ю, 10-ю годами позднее, хлебнуть не успел. Так что, может быть, и впрямь — выносливые. Если же говорить о «потерянности» в том раннем значении, что закреплено в эпиграфе к «Фиесте» — и тут я, наверное, вправе употребить местоимение первого лица во множественном числе — то да, мы потеряли ту веру, которая некогда одушевляла наших отцов-комиссаров в пыльных шлемах. Верно, такая утрата (в отличие от утрат поколения, к которому принадлежал Эрнест Хемингуэй) была скорее благодатна, ибо означала освобождение от бремени догмы, но в то же время сейчас, на склоне лет, я немного завидую искренности комиссарской веры, которую всегда, при всех несогласиях, ощущал в своем тесте Якове Алексеевиче Доронине — боевом генерале, ветеране трех войн, что первый свой шлем надел на фронтах Гражданской. Удивительно, в какие дали завел меня разговор об американском писателе, но я рад, что так получилось.

АМ Как вы относитесь к биографиям Хемингуэя, вышедшим в последнее время, в частности, к нашумевшей биографии Мэри Дирборн «Эрнест Хемингуэй. Обратная сторона праздника»? Насколько она «полная», как позиционируют это издатели книги?

НА Как отношусь к биографиям, вышедшим на русском, я уже сказал. Упомянутую вами книгу, к стыду своему, не читал. Спасибо за наводку — н

02.07.2019 00:21, @Labirint.ru



⇧ Наверх